Мир, неприветливый к паломникам
Наследники пилигрима
Какая этика? Какое государство?
"Идентичность продолжает оставаться проблемой на протяжеyии всего периода модерна, - говорит Дуглас Келлнер и добавляет, - не то чтобы идентичность исчезала в современном обществе" но она реконструируется и определяется заново". Хотя всего несколькими параграфами ниже он подвергает сомнению осуществимость этой самой "реконструкции и переопределения", указывая, что "идентичность сегодня становится свободно избираемой игрой, театральным самопредставлением" и что "когда некто радикально изменяет идентичность по желанию, он может потерять самоконтроль". Двойственное отношение Келлнера к идентичности отражает реальную амбивалентность самой проблемы. Сегодня можно слышать об идентичности и ее проблемах чаше, чем когда-либо прежде в новое время. Вызывает удивление, однако, не является ли современная одержимость идентичностью только другим случаем общего порядка вещей, отмечаемых только ex post facto, когда они исчезают, обесцениваются или выпадают из целого.
Я полагаю, что в то время как действительно верно, что идентичность "продолжает быть проблемой", из этого не следует, что "что она была проблемой на протяжении всего периода модерна". Действительно, если модерная "проблема идентичности" состояла в том, как создать идентичность и сохранить ее прочной и устойчивой, постмодерная "проблема идентичности*' состоит, прежде всего, в том, как избежать фиксации и сохранить свободу выбора. В случае идентичности, как в других случаях, ключевым словом модерна было создание (creation); ключевым словом постмодерна является повторное использование (recyсling). Можно сказать, что, если "передающей средой" модерна была фотография (вспомните о пухлых семейных альбомах, пожелтевших страницах розыска и т.д.), в конечном счете, постмодерная "передающая среда" - видеозапись (многократно стираемая и многократного используемая). <...> Главное беспокойство, связанное с идентичностью в эпоху модерна, касалось долговечности: модерн встроен в сталь и бетон; постмодерн - в биодеградируемый пластик.
Идентичность, по существу, модерное изобретение. Говорить, что модерн вел к '"разложению" идентичности или что она представляла "необременительное тождество", значит, утверждать плеоназм, так как никогда идентичность не "становится" проблемой; она была "проблемой" с момента ее рождения, была рождена как проблема <...>, могла существовать только как проблема; она была проблемой, и таким образом она была готова к рождению. <...> Идентичность не могла воплотиться в видимую и схватываемую сущность никаким другим образом, но только как не воплощенная или "необремененная" форма.
Каждый думает об идентичности всякий раз, когда он не уверен, где находится, то есть, когда он не уверен, куда поместить себя в видимом разнообразии поведенческих типов и моделей и как удостовериться, что люди вокруг приняли бы это как должное, так, чтобы обе стороны знали, как действовать в присутствии, друг друга. "Идентичность" - имя, которое дали побегу из этой неопределенности. Следовательно, "идентичность", являясь якобы существительным, в действительности ведет себя как глагол, хотя и странный для того, чтобы быть убедительном: он появляется то;1ько в будущем времени. Хотя все слишком часто гипостазируют идентичность как атрибут материальной сущности, идентичность имеет онтологический статус проекта и постулата. Сказать "постулированная идентичность" - значит сказать одним словом слишком многое, так как не существует и при этом не может существовать никакой другой идентичности, кроме постулированной. Идентичность.- критическая проекция того, что требуется найти и/или что найдено; или, точнее, косвенное утверждение недостаточности или неполноты последнего.
Идентичность с самого начала входит в сознание я практику модерна как индивидуальная задача. Она предзадана индивиду, который ищет выход из неопределенности. Не в первый и не в последний раз проблемы, имеющие социальную природу, должны быть разрешены индивидуальными усилиями, а коллективные болезни излечиваться частной медициной. <...>
Современная жизнь как паломничество
Фигура паломника не является современным изобретением; она так же стара, как христианство. Но современность дала ей новое значение и плодотворно новый аспект.
Когда Рим лежал в руинах - униженный, оскорбленный и ограбленный бродячими ордами Алариха, Св.Августин записал,; следующие наблюдения: "Каин утверждал, что он строил город, в то время как Авель, как если бы он был просто паломником на земле, не строил ничего". "Истинный Божий Град находится на небесах"; здесь на земле, говорит Св. Августин, христиане бродят "как паломники по времени, ищущие Царства вечности".
Для паломников во времени истина - в другом месте; истинное место находится всегда на некотором отдалении, некотором времени отсюда. Везде, где паломник может быть сейчас, это не то место, где он должен быть, и не то место, где он мечтает быть. Расстояние между истинным миром и этим миром здесъ-и-теперь образуется из рассогласования между тем, что должно быть достигнуто и тем, что достигнуто. Важность и серьезность будущего предназначения понижают значение настоящего. <...> Какую роль может играть город для паломника? Для паломника имеют смысл только улицы, а не дома - дома соблазняют о становиться и отдохнуть, забыть о предназначении. Даже улицы могут оказаться препятствием скорее, чем помощью, скорее ловушками, чем проездами. Они могут дезинформировать, отклонять от прямого пути, сбивать с пути.
<...> Высказывание "мы - паломники во времени" под пером Св. Августина звучало не увещеванием, а констатацией факта. Мы - паломники, что бы мы ни делали, и мы ничего не можем поделать с этим, даже если пожелаем. Земная жизнь - всего лишь краткая увертюра к вечным странствиям души. Только немногие желают и имеют способности сыграть эту увертюру самостоятельно, в соответствии с музыкой небесных сфер - чтобы их участь была сознательно освещена судьбой. Эти немногие должны были избегать безумий города. Пустыня - вот то место обитания, которое они должны избрать. Пустыня христианского отшельника располагалась на определенном расстоянии от сумятицы семейной жизни, вдали от города и деревни, от всего мирского, от полиса. Пустыня предполагала некоторое расстояние между мной и моими обязанностями и обязательствами, между теплотой и агонией бытия с другими, бытия, на которое смотрят другие, бытия, очерченного и вылепленного в соответствии с их испытующими взглядами, требованиями и ожиданиям. Здесь, в мирской повседневности, мои руки были связаны и мои мысли - тоже. Здесь горизонт загроможден хижинами, постройками, рощами, лесами и церковными башнями. Здесь, везде, куда бы вы ни двигались, каждый был в некотором месте, и существовать в этом месте - значит оставаться неизменным, делать то, что должно быть выполнено в данном месте. Пустыня, напротив, была землей, еще не поделенной на части, и по этой причине это была земля самосозидания. Как пишет Эдмунд Джабес: "Вы отправляетесь в пустыню не для того, чтобы найти идентичность, по чтобы потерять ее, потерять вашу личность, стать анонимным.... И затем случается нечто: вы слышите голос безмолвия". Пустыня - архетип и заповедник первозданности, обнаженной первой и последней свободы, которая является всего лишь отсутствием пределов. То, что позволяло средневековым отшельникам ощутить близость Бога в пустыне, это ощущение собственной богоподобности: несвязанные привычкой и конвенцией, потребностями их собственных тел и душ других людей, их прошлыми делами и настоящими действиями. По мнению современных теоретиков, отшельники были первые, кто пережил опыт "невоплощенного", "несвязанного" Я. Они были богоподобны, потому что независимо от того, что они делали, они делали ab nihilo. Их паломничество к Богу было опытом самосозидания (вот почему Церковь, желая быть единственной связующей нитью с Богом, осуждала отшельников изначально - и скоро вышла из затруднительного положения, заставив их организовываться в монашеские ордена, под строгим цензурой правил и предписаний). Протестанты, как утверждает Вебер, совершили подвиг, невозможный для одиноких отшельников прошлого: они стали странниками внутри мира. Они изобрели способ паломничества, не оставляя дома, и покидали дом, не становясь бездомными. Они могли делать это только потому, что пустыня растянулась и глубоко проникла в их города, прямо к ступеням их домов. Они не осмеливались идти в пустыню, ибо мир их повседневной жизни все больше и больше напоминал пустыню. Подобно пустыне, мир оказался безместным; знакомые черты были стерты, а новые; которые должны были заменить их, напоминали песчаные дюны. В новом пост-реформационном городе пустыня начиналась с другой стороны двери. <...>
Протестант не отличался от отшельника. Отличие состояло в том, что вместо путешествия в пустыню, протестант упорно трудился, чтобы заставить пустыню приблизиться к нему - чтобы переделать мир по образу пустыни. Безличностность, холод и пустота - значимые слова в языке протестантизма; они выражают желание видеть внешний мир как пустой указатель, испытывающий недостаток смысла. Это - вид языка, в котором говорится о пустыне как о небытии, ждущем, чтобы стать чем-нибудь хотя бы на некоторое время; бессмысленности, ждущей, чтобы ей было дано значение; <...> пространстве без очертаний, готовом принять любые предлагаемые контуры, пока не будут предложены другие; пространстве, не травмированном прошлыми следами, однако чреватом ожиданием острых ран. <. ..> В такой земле следы несут печать предназначения паломника, но имеются и другие следы, которые надо принимать в расчет.
В такой земле, обычно называемой современным обществом, паломничество больше не является выбором образа жизни; еще менее оно является героическим или святым выбором. Проживание собственной жизни как паломничества не является больше видом этической мудрости, показывающей или инициирующей выбранное и справедливое. Паломничество - это то, что каждый делает по необходимости, чтобы не потеряться в пустыне; что соединяет путь с целью при блуждании по земле без предназначения, быть паломником - означает больше, чем просто идти, это означает идти к чему-то. Можно оглядываться назад на следы, оставленные на песке, и видеть в них путь. Можно осмыслить прошлый путь и увидеть в нем движение к чему-то, движение вперед, приближение к чему-то, можно сделать различие между "позади" и "впереди", составить план "пути вперед" как последовательность следов на лишенной качеств земле. Предназначение, обозначая цель жизни паломничества, дает форму бесформенному, создает целое из фрагментов, непрерывность из эпизодов.
Мир, похожий на пустыню, требует, чтобы жизнь проживалась как паломничество. Но, поскольку жизнь - паломничество, а мир изначально похож на пустыню, бескачественную и невыразительную, постольку его значение должно быть привнесено в него скитальцами, которые преобразовали бы его в движение к финишной черте, у которой и находится значение. Это "введение значения" называется "строительством идентичности". Паломник и пустынеподобный мир, по которому он идет, приобретают свое значение вместе и посредством друг друга. Оба процесса могут и должен продолжаться, потому что существует расстояние между целью (значение мира и идентичность паломника всегда еще недостигнуты, всегда в будущем) и настоящим моментом (состояние странничества и идентичность странника).
И значение, и идентичность могут существовать только как проекты, и существует дистанция, которая и дает возможность этим проектам реализоваться. То, о чем в "субъективных", психологических терминах мы говорим как о неудовлетворенности здесь-и-теперь, на "объективном" языке пространства мы называем "дистанцией". "Дистанция" и "неудовлетворенность" имеют один и тот же референт, и оба термина обретают смысл в пределах жизни, проживаемой как паломничество. <...>
Для паломника, для современного человека, это означало в практическом смысле, что он мог, хотел, должен был избрать свою цель на ранних этапах жизни, уверенный, что прямая линия его жизни не будет отклоняться, петлять или изгибаться, прерываться или поворачивать вспять. Задержка вознаграждения, так же как мгновенная тщетность, которая этим порождалась, была питательной средой и источником упорства в самосозидании, наряду с уверенностью в л инейности и кумулятивности времени. Важная стратегия жизни как паломничества, жизни как построения идентичности, была "сбережением для будущего", но сбережение для будущего имело смысл как стратегия только до тех пор, пока можно было быть уверенным, что будущее сулит награду за сбережения с процентами и премией, если только накопления не будут извлечены, или если сбережения не будут девальвированы прежде,, чем будет объявлена недействительной валюта. То, что сегодня является капиталом, будет им завтра и послезавтра. Паломники делали ставку на устойчивость мира, по которому они шли; мира, в котором можно рассказывать жизнь как длящуюся историю, историю, "содержащую смысл", такую историю, которая придает смысл каждому событию, и делает каждое новое событие результатом предыдущего, а каждый возраст - определенной точкой на пути, ведущем к самореализации. Мир паломников - строителей идентичности - должен быть организован, определен, предсказуем, обеспечен. <...> Мир, в котором.: путешествие действительно может быть паломничеством. Мир, . гостеприимный к паломникам.
Мир, неприветливый к паломникам
Мир больше не благоволит к паломникам. Паломники проиграли их сражение, стараясь выиграть его. Они стремились сделать мир устойчивым, делая его гибким, так, чтобы идентичность могла быть сформирована по желанию, но сформирована систематически, этаж за этажом, по кирпичику. Они продолжали свой путь, изменяя пространство, в котором идентичность должна была встроиться в пустыню. Они обнаружили, что пустыня, хотя и удобно бескачественная для тех, кто пытается сделать свою метку, не вмещает признаков. Чем легче оставить след, тем легче и стереть его. Это сделает первый же порыв ветра. А пустыни - ветреные места.
Вскоре выяснялось, что действительная проблема - не как построить идентичность, а как сохранить ее; независимо от того, что вы строите из песка, вряд ли это станет храмом. В пустынеподобном мире не требуется особого усилия, чтобы продолжать путь - трудность состоит в том, как распознать этот путь как след через некоторое время. Как отличать прямой путь от хождения по кругу, от вечного возвращения? Становится фактически невозможно превратить песчаные отрезки пути в маршрут - уже не говоря о плане, длиною в жизнь.
Смысл идентичности, указывает Кристофер Лаш, "относится как к людям, так и к вещам. И те, и другие утратили свою устойчивость в современном о бществе, свою определенность и непрерывность". Мир, созданный из п редметов длительного пользования, был заменен "предметами одноразового использования, предназначенными для немедленного употребления". В таком мире, "идентичность может быть принята или отброшена, наподобие смены костюма". Ужас новой ситуации в том, что вся прилежная работа созидания может оказаться напрасной; ее соблазн - в осознании того, что бытие не обусловливается прошлыми испытаниями, некогда безвозвратно проигранными, "выбор всегда остается открытым". Ужас, как и соблазн, делают "жизнь как паломничество" едва ли возможной в качестве стратегии и вряд ли она может быть выбрана кем-то. Во всяком случае, немногими. И без особых шансов на успех.
В жизни-игре постсовременных потребителей правила игры продолжают меняться по ходу действия. Благоразумная стратегия должна, следовательно, делать каждую игру короткой - так, чтобы разумно сыгранная игра жизни представлялась одной большой всеобъемлющей игрой с огромными ставками, состоящей при этом из ряда коротких локальных игр - со ставками малыми. "Требование жить одним днем, описание повседневной жизни как состоящей из ряда незначительных событий" становится руководящими принципами рационального поведения.
Делать игру короткой означает остерегаться долгосрочных договоренностей. Отказываться быть "фиксированным" тем или иным способом. Не быть привязанным к месту. Не сводить жизнь только к одной профессии. Не присягать на верность и лояльность чему-либо или кому-либо. Не управлять будущим, но отказываться от этого <:>, как отказываться и от ответственности за свои действия. Запретить прошлому влиять на настоящее. Короче говоря, отсечь настоящее с обоих концов, чтобы изъять настоящее из истории, чтобы отменить время в любой другой форме, кроме произвольной последовательности настоящих моментов; длящегося настоящего. <...>
Итак, задача больше не состоит в том, как обнаружить, открыть, изобрести, сконструировать, собрать (даже купить) идентичность, но как предупредить ее от застревания. Хорошо созданная и устойчивая идентичность превращается из ценного качества в помеху. Стержень постмодернистской стратегии жизни - не создание идентичности, но избегание фиксации. <...> В конце концов, происходит раздробление времени на эпизоды, каждый отрезан от своего прошлого и от своего будущего, каждый становится самодостаточным и автономным. Время больше не представляется рекой, но совокупностью водоемов и бассейнов.
Никакая последовательная и связная жизненная стратегия не возникает из опыта, который может быть накоплен в таком мире - ничто и отдаленно не напоминает о смысле цели и суровой определенности паломничества. Ничего не возникает из такого опыта, кроме некоторых, главным образом негативных, правил: не планируйте ваши путешествия слишком надолго - чем короче путешествие, тем больше шансов завершить его; не привязывайтесь эмоционально к людям, которых вы встречаете на остановке в пути, чем меньше вы заботитесь о них, тем легче вам будет двигаться дальше; не вверяйте себя слишком сильно людям, местам, делам - вы не можете знать, как долго они будут длиться или как долго вы будете считать их достойными вашего внимания; не думайте о ваших наличных ресурсах как о капитале - сбережения быстро теряют ценность, и только так превозносимый "культурный капитал" имеет тенденцию никогда не превращаться в культурную помеху. Прежде всего, по мере возможности не откладывайте добровольного вознаграждения. Независимо от того, что будет потом, старайтесь получить его сейчас, ибо вы не можете знать, будет ли награда, которую вы ищете сегодня, способна удовлетворить вас завтра.
Я считаю, что так же, как паломник был наиболее подходящей метафорой жизненной стратегии модерна, озабоченной задачей создания идентичности, гуляющий, бродяга, турист и игрок являются вместе метафорами для постмодерной стратегии, которая движима страхом связанности и фиксации. Ни один из перечисленных типов/стилей не является постмодерным изобретением - они были известны задолго до наступления постмодерных времен. И, однако, таким же образом, как модерные условия сформировали фигуру паломника, которую они унаследовали из христианства, постмодерный контекст дает новое качество типам, известным его предшественникам - и он делает это в двух определяющих отношениях. Первое: стили, однажды реализованные маргинальными людьми в маргинальных местах и в маргинальные времена, теперь осуществляются большинством в главном времени их жизни и в местах, являющихся самыми важными в их жизненном мире; они стали теперь, окончательно и бесповоротно, образами жизни. Второе: для некоторых, если не для всех, эти стили не являются предметом выбора (или/или), иостмодерная жизнь является слишком безнравственной и рыхлой, чтобы быть схваченной какой бы то ни было гармоничной моделью. Каждый стиль воплощает часть истории, которая никогда не интегрируется в тотальность (его "тотальность" это только сумма частей). В постмодерном хоре все четыре типа поют - иногда в гармонии, хотя намного чаще - в какофонии.
Наследники пилигрима
Гуляющий
Шарль Бодлер окрестил Константина Гая (Сиу) "живописцем современной жизни", потому что Гай рисовал сцены городских улиц глазами гуляющего (flaneur). Комментируя наблюдение Бодлера, Вальтер Бенджамин сделал " flaneur " рабочим термином культурного анализа и центральной символической фигурой современного города. Все черты современной жизни, казалось, сталкиваются и связываются вместе во времяпрепровождении и опыте гуляющего: идти на прогулку, как кто-то идет в театр, обнаружить себя среди незнакомцев и быть незнакомцем по отношению к ним (быть в толпе, но не быть толпой), видеть в этих незнакомцах "поверхности" так, чтобы то, "что он видит" исчерпывало то, "чем они являются" - и, прежде всего, наблюдение и знание должны быть эпизодическими; психологически прогулка означает повторение человеческой реальности как последовательности эпизодов, которые являются событиями без прошлого, событиями, не имеющими последствий. Это также делает повторяющиеся встречи лже-встречами, поскольку за ними ничего не следует: мимолетные фрагменты жизней других людей гуляющий связывает в истории по желанию - это именно его восприятие превращает людей в актеров, уж не говоря о сюжете драмы, которую они играют. Гуляющий был старым мастером симуляции - он воображал себя сценаристом и директором, дергающим за ниточки жизни других людей без желания им навредить или исказить их исход. Гуляющий практиковал "как будто" жизнь и "как будто" интересовался жизнями других людей; он занимал позицию между "видимостью" и "реальностью"; он был творцом без опасности быть присоединенным к творению, мастером, который не должен бояться последствий своих дел, отважный, но никогда не платящий по векселям мужества. Гуляющий вкушал все прелести современной жизни, но без сопутствующей ей мучений.
"Жизнь как прогулка" была далеким отзвуком "жизни как паломничества". То, что паломник делал со всей серьезностью, гуляющий игриво передразнивал. <...> Он был человеком досуга, и он совершал свои прогулки во время досуга. Гуляющий до поры до времени ждал часа своего прибытия. И вот он объявился - или, скорее, стал постмодернистской инкарнацией героического производителя в игривого потребителя. Теперь прогулка, которую когда-то практиковали маргинальные люди на границах "реальной жизни", стала самой жизнью, и вопрос о "реальности" перестал иметь место.
Первоначально слово "мол" означало аллею для прогулок. Теперь большинство молов - торговые центры, по которым прогуливаются во время ходьбы по магазинам и ходят по магазинам во время прогулки. Торговцы разнюхали привлекательность и соблазнительную власть привычек гуляющих и приступили к претворению их в жизнь. Парижские аркады ретроспективно соответствовали духу времени, которое наступило: постмодерные острова в современном море. Торговые центры делают мир <...> безопасным местом для "жизни как прогулки". Или, скорее, торговые центры - это миры, которые проектировщики сделали на заказ по мерке гуляющего. Места нечаянных и случайных встреч, которым гарантирована эпизодичность, где настоящее оторвано от прошлого и будущего, где поверхности отражаются в поверхностях. В этих мирах каждый гуляющий может воображать себя директором, хотя все гуляющие - объекты влияния. Это влияние, как и положено, необременительное и невидимое (хотя его и нельзя назвать несущественным), так, чтобы приманки ощущались как желания, давления как намерения, обольщение как принятие решений; в торговых центрах, в жизни, где "делают покупки, чтобы прогуляться" и "прогуливаются, чтобы сделать покупки", зависимость ошибочно принимается за свободу, а свобода тяготеет к зависимости.
Торговые центры инициировали постмодерную поддержку гуляющего, а также подготовили почву для дальнейшего возвеличивания (или моральной реабилитации?) его образа жизни. Последнее было достигнуто в телегороде (по удачному выражению Хеннинга Беча), "городе как месте, которое часто посещает гуляющий", сведенному к его чистой сущности, дающему теперь последний приют целиком частному, безопасному, закрытому и защищенному миру одинокого странника, где физическое присутствие чужих нейтрализуется их психический недосягаемостью. В этом варианте телегорода улицы и торговые центры очищены от всего, что, с точки зрения гуляющего, является порчей, загрязнением, или излишеством - так, чтобы то, что оставалось, могло сиять во всей своей незапятнанной чистоте. По словам Беча, "экран отражал мир телегорода, который существует только на поверхности, где все, в тенденции, может и должно быть превращено в объект пристального взгляда. <...> Путем "чтения" знаков поверхности, возникает возможность для намного более интенсивной и изменчивой эмпатии в и за пределы идентичностей, благодаря возможностям беспрепятственного и непрерывного наблюдения. <...> Телевидение тотально уклончиво". Полная свобода, направленная на экран, <...> и получила название зеппинга.
Бродяга
Бродяга был бедствием раннего модерна, пугалом, которое побуждало правителей и философов пытаться упорядочить их жизнь бродяг и издавать законы против этого безумия. Бродяга был ничейным и будучи ничейным (вне контроля, вне структуры, вне прикрепленное), был одной из предпосылок модерна. Елизаветинские законодатели были одержимы идеей управлять бродягами, очистить от них дороги и отправить их назад в приходы, к которым они принадлежали (но которые они покинули именно потому, что они им больше не принадлежали). Бродяги были передовыми отрядами или партизанскими частями посттрадиционного хаоса (созданные правителями в обычной манере использования зеркала, чтобы нарисовать образ Другого, как анархию), и они должны были идти, если порядок (то есть управляемое и контролируемое пространство) торжествовал. Это были свободно передвигающиеся бродяги, которые делали настоятельным и безотлагательным поиск нового управляемого государства с социальным уровнем порядка.
То, что делало бродяг столь ужасным явлением, была их явная свобода передвижения, благодаря которой они избегали пут прошлого и локально организованного контроля. Хуже того, движения бродяги непредсказуемы; в отличие от паломника, бродяга не имеет никакого пункта назначения. Вы не знаете, куда он будет двигаться в следующий раз, потому что сам он не знает этого и нимало о том не заботится. Бродяжничество не имеет никакого маршрута, его траектория сложена из кусочков, напоминающее лоскутное одеяло. Каждое место является для бродяги остановкой в пути, но он никогда не знает, как долго он останется в каждом из них; это будет зависеть от великодушия и терпение принимающей стороны, но также от новостей относительно других мест, пробуждающих новые надежды (бродягу толкают сзади несбывшиеся надежды, а тянут вперед - надежды неизведанные). Бродяга решает, куда повернуть, когда достигает перекрестка; он выбирает следующую остановку, читая названия на дорожных знаках. Просто управлять паломником, который предельно предсказуем благодаря своему самоопределению. Управлять своенравным и эксцентричным бродягой - безнадежная задача. <... >
Везде, где проходит бродяга, он - чужой; он никогда не может быть "местным", "оседлым", одной с ними "крови и почвы" (слитком свежа память о его прибытии, то есть, о его пребывании прежде в другом месте). Смешная мечта стать "своим" может закончиться только взаимными обвинениями и горечью. Лучше, поэтому, не привыкать к месту. Да и, в конце концов, зовут другие, еще неизведанные, места, возможно, более гостеприимные, и, конечно, способные предложить новые возможности. Благоразумная стратегия бродяги состоит в том, чтобы лелеять свою "безместность". Это придает всем его решениям аромат авантюрности. Это позволяет сохранять свободу выбора. Это предостерегает от соблазнов будущего. Если "местные" перестанут развлекать, можно всегда попробовать найти более забавных.
Бродяга раннего модерна блуждал гю оседлым местам; он был бродягой, потому что нигде не мог "осесть", как это делали другие люди. Оседлыми были многие, бродягами - единицы. Постмодерн все поменян местами. Теперь существуют "оседлые" покинутые места. "Постоянно оседлые" жители стремятся найти места (места на земле, места в обществе и места в жизни), к которым они "принадлежат", больше не существуя или больше не давая пристанища; аккуратные улицы превращаются в захудалые, заводы исчезают вместе с работой, мастерство больше не находит покупателей, знание превращается в невежество, профессиональный опыт становится помехой, налаженные системы отношений разваливаются. <...> Теперь бродяга становится бродягой не вследствие отвращения к оседлому образу жизни или трудностей, с ним связанных, а вследствие нехватки оседлых мест. Теперь разница состоит в том, что люди, которых бродяга встречает на своем пути, это другие бродяги, они являются бродягами сегодня или станут ими завтра. Мир настигает бродягу и настигает стремительно. Мир заново приспосабливается к его меркам.
Турист
Подобно бродяге, турист некогда обитал на границах "собственно социальной" деятельности (тогда как бродяга был маргинальной личностью, туризм был маргинальной деятельностью), и теперь продвигается к ее центру (в обоих смыслах). Подобно бродяге, турист постоянно пребывает в движении. Подобно бродяге, он - всюду, куда он прибывает, но нигде он не бывает на месте. Но имеются также различия, и они существенные.
Во-первых, баланс между факторами "толкать" и "тянуть" в случае туриста сдвигается в сторону "тянуть". Турист движется понарошку (или он так думает). Его движения, прежде всего, мотивируются ''для того, чтобы", и только потом (если вообще это имеет место) "из-за того, что". Его цель - новый опыт; турист -сознательный и систематический искатель опыта, нового и разнообразного опыта, опыта разнообразия и новизны, поскольку радости повседневного опыта стираются и приедаются. Туристы котят погрузиться в странное и причудливое состояние (приятное чувство, щекотку нервов, ощущение молодости, как будто отдаешься на волю морских волн), но при условии, что это состояние не будет постоянным и от него можно отказаться в любой момент, когда пожелаешь. Они выбирают впечатления в зависимости от того, насколько странными, но одновременно и насколько безопасными они являются; вы распознаете любимые туристами места по их крикливой, показной оригинальности, но также по обилию способов безопасности и хорошо маркированных путей к отступлению. В мире туриста странности приручены, одомашнены, они больше не пугают; встряски входят в комплекс услуг по безопасности. В результате мир кажется бесконечно добрым, послушным желаниям и прихотям туриста, готовым делать одолжения. Однако и сам мир, привлекательно гибкий, послушный желаниям туриста, строится и перестраивается с одной целью: возбуждать, радовать и развлекать. Нет никакого другого способа оправдать наличие этого мира, кроме как присутствием в нем туриста. Мир туриста полностью и окончательно структурирован в соответствии с эстетическими критериями. <...> В отличие от жизни бродяги, грубые и суровые факты, сопротивляющиеся эстетическому оформлению, здесь не имеют места. Можно сказать, что турист покупает то, за что он платит, что он требует, чтобы его освободили от беспокойства, требует свободы от всего неэстетического.
Во-вторых, в отличие от бродяги, который имеет небольшой выбор, но смиряется с состоянием бездомности, турист имеет дом; или, во всяком случае, должен иметь. Наличие дома - часть его набора безопасности: чтобы путешествие было безоблачным и действительно увлекательным, где-нибудь должно иметься домашнее и уютное, безусловно "собственное" место, чтобы возвратиться туда, когда настоящее приключение будет окончено, или если вояж окажется не настолько увлекательным, как ожидалось. "Дом" является местом, где можно снять броню и распаковаться, местом, где не надо ничего доказывать и защищать, поскольку только там все привычно и знакомо. Это спокойствие дома заставляет туриста искать все новых приключений, но это же самое спокойствие делает поиск приключений безоблачно радостным времяпрепровождением: что бы ни случилось со мной здесь, в туристической земле, какую бы маску я ни надел, мое "реальное лицо" сохраняется в безопасности, оно остается неуязвимым и незапятнанным. <...> Проблема, однако, состоит в том, что поскольку сама жизнь превращается в одно большое туристическое приключение, поскольку поведение туриста становится образом жизни, и туристическая позиция превращается в репутацию, становится все менее и менее очевидно, какое из мест посещения является домом. Оппозиция "здесь я всего лишь с визитом, а там - мой дом" остается четкой, как прежде, по нелегко указать, где это - "там". "Там" все больше и больше отдаляется от любых материальных характеристик; "дом" содержит характеристики даже не воображаемые (каждый ментальный образ был бы слишком определен, слишком ограничен), но постулированные; постулируется то, что дом есть, но не как особое здание, улица, ландшафт или группа людей. Джонатан Мэтью Шварц советует "отличать поиск тоски по дому от ностальгической тоски"; последняя, по крайней мере, мнимо, ориентирована в прошлое, в то время как дом в "ностальгии по дому", как правило, находится "в будущем совершенном в ремени". <..> Ностальгия по дому означает мечту о принадлежности; например, быть не просто внутри, а быть на месте. Но, поскольку общеизвестно, что стать настоящим - судьба всякого будущего времени, будущее время в "тоске по дому" - исключение. Ценность дома для тоскующего по дому состоит именно в тенденции навсегда оставаться в будущем времени.
Она не может стать настоящим без того, чтобы не утратить своего шарма и очарования; когда туризм становится образом жизни, когда опыты, полученные прежде, разжигают аппетит для последующих впечатлений, когда порог чувствительности с каждым разом неуклонно возрастает, а каждое новое потрясение должно стать более сокрушительным, чем предыдущее - возможность мечты о доме, даже если она когда-либо осуществится, страшит так же, как и возможность, что она никогда не станет реальной. Ностальгия, на самом деле, - не только сантименты туриста, более существенно опасение быть связанным домом, быть связанным местом, закрытым для выхода. "Дом" сохраняется на горизонте жизни туриста как странная смесь укрытия и тюрьмы. Излюбленное выражение туриста - "мне нужно много пространства". А пространство - не та вещь, которую можно найти дома.
Игрок
В игре нет ни необходимости, ни случайности (не бывает никакой случайности в мире, который не знает ни неизбежности, ни определенности); ничто не может быть полностью предсказуемым и управляемым, но и ничто не может быть также полностью неизменным и бесповоротным. Мир игры гибкий, но неуловимый; в этом мире единственная вещь, которая имеет значение, это то, насколько хорошо ты играешь. Конечно, случается такая вещь, как "удары судьбы" - когда карты подтасовываются в чью-либо пользу, или ветер помогает мячу попасть в сетку. Но "удары судьбы" (или неудачи) не придают миру прочность, в которой он так нуждается; они только обозначают границы игры.
В игре сам мир является игроком, где и удача и неудача - всего лишь ходы в "мире как игре". В конфронтации между игроком и миром нет ни закона, ни беззакония, ни порядка, ни хаоса. Имеются только ходы - более или менее умные, сильные или слабые, глубокие или ложные. Проблема в том, чтобы предугадывать ходы противника и предупреждать их, хотя бы на один ход вперед. Правила, которым игрок может следовать, могут быть только эвристическими, а не алгоритмическими командами. Мир игрока - мир риска, интуиции, предосторожности.
Время в "мире как игре" разделено на вереницу игр. Каждая игра состоит из своих собственных конвенций; каждая имеет свою особую "область значения" - маленький собственный универсум, замкнутый и автономный. <...> Те, кто отказываются подчиняться правилам, не выступают против игры, они только не принимают в ней участия и перестают быть игроками. Но "игра продолжается", и что бы не сказал и не сделал пасующий, на игру это нисколько не влияет. Стены игры непроницаемы, голоса, которые раздаются снаружи, внутри кажутся только приглушенным, невнятным шумом.
Каждая игра имеет свое начало и конец. Игрока волнует то, что каждая игра должна действительно начинаться с начала, с "чистого листа", как если бы никакие игры не были сыграны прежде и ни один из игроков не имел опыта победы или поражения. <...> Поэтому, однако, нужно быть уверенным, что игра имеет также очевидный, неоспоримый конец. Она не должна "распространяться" на последующее время: лишь более поздние игры принимаются в расчет, никакая сыгранная прежде игра не должна служить помехой, давать привилегию или иным образом влиять на игроков, то есть иметь следствие. Каким бы выдающимся не был результат, он не должен "перекрывать поражения", не должен давать преимуществ - и каждый игрок должен это понимать.
Чтобы быть уверенным, что игра не имеет долговременных последствий, игрок должны помнить (как и его партнеры и противники), что "игра является всего лишь игрой". Это важно помнить, поскольку цель игры состоит в том, чтобы победить, поэтому игра не оставляет места для жалости, сострадания, сочувствия или сотрудничества. Игра сродни войне, однако в войне, которая является игрой, не должно оставаться места для интеллектуальных травм и затаенной злобы: "Мы - взрослые люди. давай останемся друзьями", требует игрок, покидая игру брака во имя будущих жестоких игр. Война, которая является игрой, освобождает совесть от угрызений. Знак постмодерной взрослости - готовность отдаться игре искренне, как это делают дети.
Какая этика? Какое государство?
Каждый из четырех очерченных выше типов содержит определенную долю амбивалентности; кроме того, они также отличаются друг от друга во многих отношениях, поэтому соединить их в единый связный образ жизни - непростая задача. Неудивительно, что имеется довольно ощутимая доля шизофрении в каждой постмодерной личности, которая и обеспечивает определенный способ объяснения печально известной неугомонности, изменчивости и неуверенности в практикуемых жизненных стратегиях.
Имеются, однако, некоторые особенности, которыми все четыре типа обладают. Наиболее существенная среди них - влияние на распространенные моральные и политические ориентации, и косвенно - на статус этики и политики в постмодерном контексте.
В другом месте я уже говорил, что модерн отличался стремлением сместить моральные обязательства за пределы моральной личности либо по направлению к социально созданным и управляемым супраиндивидуальным агентам, либо помещая ответственность внутрь бюрократических "ничейных правил". Конечным результатом этого была, с одной стороны, тенденция заменить этику, которая является похожим на право кодексом правил и соглашений, моральными чувствами, интуициями и побуждениями автономных личностей; и, с другой, тенденция к "адиафоризации", которая является освобождением значительной части человеческих поступков от морального суждения и морального смысла. Эти процессы ни в коей мере не отошли в прошлое, но, кажется, что сегодня их воздействие несколько слабее, чем во времена "классического" модерна
Я полагаю, что контекстом, в котором моральные ориентации являются (или не являются) фальшивыми, является контекст жизненных политик в большей степени, чем социальный и системно-структурный; другими словами, эти постмодерные стратегии жизни в большей степени, чем бюрократический режим управления и координации социальных процессов, является наиболее последовательным среди факторов, формирующих моральную ориентацию мужчин и женщин в эпоху постмодерна.
Все четыре взаимосвязанные и взаимообусловленные жизненные стратегии постмодерна имеют нечто общее - они имеют тенденцию делать человеческие отношения фрагментарными <...> и непостоянными; все они выступают против привязанностей и Далеко идущих последствий, препятствуют созданию длительных взаимоотношений со взаимными обязанностями и обязательствами. Все они поддерживают дистанцию между собой и Другим и воспринимаю! Другого, прежде всего, как объект эстетической, а не моральной, оценки, как дело вкуса, а не предмет ответственности. В результате они ставят индивидуальную автономию в оппозицию к моральным обязательствам и исключают огромные области человеческих отношений (даже наиболее интимных) из области морального суждения. <...> Следование моральным побуждениям означает принятие ответственности за другого, которое, в свою очередь, ведет к столкновению с судьбой Другого, обязательствами по поводу ее или его благополучия. Свобода и отказ от обязательств, разделяемая всеми четырьмя постмодерными стратегиями, имеют негативный эффект в виде подавления моральных чувств, а заодно и их клеветнического отрицания.
Может показаться, что сказанное выше находится в резком противоречии с культом межличностной близости, которое также является характерной особенностью постмодерного сознания. Впрочем, здесь нет никакого противоречия. Этот культ - не более чем психологическая (иллюзорная и внушающая беспокойство) компенсация одиночества, которое неизбежно сопровождает эстетически ориентированных субъектов желания. Это, кроме всего прочего, пагубно, поскольку непроницаемая для последствий интерперсональность, сведенная к "чистым связям", не может породить близости и не предполагает никаких заслуживающих доверия мостов для преодоления отчуждения. Как отметил Кристофер ЛаБ1 полтора десятилетия назад, "культура персональных отношений... скрывает радикальное разочарование в личностных отношениях, точно так же, как культ чувственности подразумевает отказ от чувственности во всем, кроме ее наиболее примитивных форм". В нашем обществе "становится все труднее и труднее достичь глубокой и длительные дружбы, любви и брака".
Политическая несостоятельность мужчин и женщин эпохи постмодерна имеет тот же источник, что и моральная. Эстетическая акцентуация, предпочитаемая и господствующая во всех перечисленных постмодерных стратегиях, отличается от других видов социальной акцентуации (наподобие моральной или . познавательный), она не выбирает в качестве точек референции и ориентации черты и качества, которыми обладает объект или которые приписываются объекту, но только атрибуты субъекта (наподобие интереса, волнения, удовлетворения или удовольствия). Как недавно отметил Ж.Ф.Лиотар, "объекты и содержания становятся безразличными. Единственный вопрос - являются ли они "интересными". Мир превращается в совокупность потенциально интересных объектов, и задача состоит в том, чтобы извлечь из них столько интереса, сколько они могут дать. Задача и ее успешное выполнение зависят от усилий и изобретательности искателя интересного. Ничего или почти ничего не может быть сделано самими объектами. Сосредоточенный на поисках интересного, субъект размывает контуры мира, в котором должно быть найдено интересное. Замечаемые только вскользь, мимоходом, поверхностно, объекты не входят в иоле зрения как сущности с их собственными правами. <... > Мы не раздумываем о путях улучшения товаров, выставленных на полках универсама, если находим их неудовлетворительными; мы просто отдаем их, не подвергая сомнению саму систему универсамов, в надежде, что продукты, отвечающие нашим запросам, будут найдены на другой полке или в другом магазине. Эмансипация, говорит Лиотар, "не рассматривается больше как альтернатива реальности, как идеальная позиция для того, чтобы одержать победу и заставить себя воздействовать на реальность извне". В результате п рактика нападения была заменена практикой защиты, тот, кто легко ассимилируется "системой", предполагает теперь, что последняя содержит все необходимые части и фрагменты, из которых сам эмансипированный "будет в конечном счете собран". "Система" сделала все, что могла и что было возможно. Остальное - за гранью возможного для тех, кто "играет".
Немного преувеличивая, можно сказать, что в популярном восприятии обязанность постмодерного гражданина (наподобие обязанностей обитателей телемского аббатства у Рабле) состоит в том, чтобы вести приятную жизнь. Чzтобы обращаться с субъектами как гражданами, государство обязано обеспечить их всеми необходимыми средствами для такой жизни и не давать повода для сомнения, что исполнение этой обязанности является реальным. Это вовсе не означает, что жизнь этих граждан должна быть безоблачным счастьем. Недовольство возникает, иногда столь острое, что требует действия, выходящего за границы обычной заботы о себе. Это случается снова и снова, даже регулярно, всякий раз, когда границы индивидуальной погони за "интересным" приносятся в жертву; всякий раз, когда факторы, находящиеся явно вне пределов индивидуального контроля <...> сталкивается с интересами окружающих. Однако короткие эпизоды совместных действий, которые могут иметь успех, не меняют существенных черт постмодерных отношений с их фрагментарностью и отсутствием постоянства, узостью целей, поверхностностью связей, <...> в которых целостность является не более, чем суммой своих частей. Кроме того, случайные недовольства и обиды порождают, как правило, только единичные кампании, они не суммируются, не накапливаются или не вызывают склонности к долговременной взаимной поддержке. <...>
Стюарт Холл, по существу, подвел итог условий и перспектив, которые в результате могут или не могут иметь место: "У нас нет альтернативных средств, посредством которых взрослые люди могут извлекать пользу из тех способов, которыми другие люди избавились от пут традиционных форм жизни и мышления, и все еще дает о себе знать ответственность за других. <...> У нас нет никакого понятия о демократическом гражданстве в этом смысле". Вероятно, можно иметь или представить такое понятие; то, чего мы не можем вообразить, совсем не имея времени на работу воображения, это системы взаимосвязей, куда можно было бы поместить такое понятие. В конце концов, это старая истина, повторяемая снова и снова: каждое общество устанавливает границы жизненным стратегиям, которые могут быть представлены, и, конечно, тем, которые могут быть осуществлены. <....>
Ваuman Z. From Pilgrim to Tourist - or a Short History of Identity // Questions of Cultural Identity. London, 2000. P. 18-35. (Перевод Т.Воропай)
С сайта Философия и жизнь
Комментариев нет:
Отправить комментарий